Влажные от теплой, живой еще смолы сосновые стружки падают в костер и сгорают.

Махом.

В течение одного-двух ударов сердца.

Они горят совсем не так, как хворостинки - даже самые тонкие и сухие. Хворостины огонь сначала облизывает. Пробегает языком по всей длине, от начала до конца, покрывает черным нагаром - как саваном. Потом скручивает, корчит, выгибает в отчаянной древесной судороге. И жрет. Иногда - медленно с расстановкой, попыхивая то с одного, то с другого конца. Чаще - быстро и жадно.

Когда лес, наконец, кончился, начался дождь.

И не просто какой-нибудь мелкий досадный дождичек, а наглый и довольно сильный обложной дождяра. Часа, эдак, на два-три, не меньше. А может, и больше.

- Ты выдержал испытание, Инегельд! – молвил жрец, стиснув мою ладонь, и я впервые осознал, какие у него длинные паучьи пальцы – Мы не погрешили против древнего закона, и Харбард может быть доволен. Пришла пора расстаться, - еле слышно продолжил он.
- Да, отец и впрямь порадуется, - решил я, - хотя, конечно, ему ведомо все на Свете, или почти что все.

Никто не мог знать что я - человек больше, чем каждый из них. Никто не мог знать, ибо внешняя форма для них - гораздо важнее содержания. Да и откуда появиться знанию, когда нет понимания? И откуда возьмётся понимание, когда нет времени? У меня же его за спиной - с лихвой.

Pages