Сталинградское Рождество

Место: 
6
Баллы: 
73

"...но сегодня Рождество, время чудес, и потому сейчас, здесь, в этой бескрайней стылой степи я молю Его..."

Гаубичный снаряд упал совсем рядом; пол блиндажа дрогнул, и язычок пламени оступился на фитиле керосиновой лампы. Скрипнули перекрытия, низкий потолок выгнулся, из последних сил противясь удару, но - на сей раз - устоял.

"Как и мы, - подумал обер-лейтенант отстранённо. - Надолго ли?"

Некоторое время он наблюдал за текущим сверху песком. Песок падал и падал: на истоптанный пол, на остывающую, в чёрных чешуйках, печку, на брезент походных коек; струился по пришпиленной к стене карте и пучкам сухой травы. Звенел в пустых мисках.

На карте цепочки флажков отражали оперативную обстановку: дивизии в западне у большой русской реки и, южнее, ползущий им на выручку танковый клин.

Ну а пучки травы и посуда на столе означали, конечно, Рождество. Всё, как (когда-то) дома, только ковыль вместо еловых веток и вымороженная конина в обмен на молочного поросёнка. И пуншем здесь - ледяной спирт.

Лейтенант тряхнул головой, отгоняя непраздничные мысли, и вернулся к письму. Сдул песок с блокнота, перевернул страницу...

Он ведь запретил себе думать о войне сегодня ночью. Ему можно. Другие офицеры с праздничного ужина отправились в свои подразделения, а он остался. Он ранен в бедро. И его роты больше нет. На днях последние ее крохи ссыпали в сводный батальон, которым командование пыталось залатать оборону едва ли не на противоположной стороне кольца... далее судьба батальона неизвестна. Впрочем, угадать её не составляет труда.

Так что, в это Рождество лейтенант мог позволить себе не думать о войне. О чём угодно - например, о трёхлетней давности сочельнике, ещё в кругу семьи: свечи, уют, хрусткая накрахмаленная скатерть; сияние серебра и "Тихая ночь, святая ночь" из радиоприемника. Счастливые глаза - светятся в жаркой полутьме...

Не получалось.

Сегодня тоже передавали "Тихую ночь", это было чудесно, слёзы наворачивались, но потом диктор объявил: "Только что вы слышали Сталинград!", следом выступил рейхсминистр - про "поворотный момент" и про то, что "судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить миром", - но это было уже неважно. Волшебство рухнуло.

(Друг лейтенанта Конрад, батальонный врач, до армии изучал поведение животных и мечтал вернуться к исследованиям после войны. "Это достойно отдельной отрасли науки! - восклицал он, рассказывая о своих цихлидах и кваквах. - Представляешь, точнейшие механизмы Природы регулируют проявления внутривидовой розни так, чтобы, с одной стороны, агрессия - несомненно нужный для сохранения вида атрибут - не исчезла, и, с другой стороны, - не привела бы вид к самоистреблению!"

"Поведению животных, - говорил Конрад, - присущи сложные ритуалы, направляющие агрессию отдельной особи в полезное для сообщества русло. Я бы осмелился назвать их - только не смейся - аналогом человеческой морали".

"Скажешь тоже!" - смеялся лейтенант.

"Во всяком случае, их поведение дает нам достаточно пищи для раздумий", - отвечал Конрад.

Накануне он пропал без вести. Такая вот мораль.)

...В конце концов, не стоит поддаваться отчаянию: уже месяц они сражаются в окружении, и достойно сражаются; и сам фельдмаршал ведёт им на выручку танки вдоль калмыцких степей; осталось потерпеть день-другой - уж слышен гром артиллерии там, где остриё деблокирующего удара рвёт кольцо; и нынешняя его, лейтенанта, хандра - это просто усталость и утеря товарища, досадное ранение и воспоминания о доме - далеко-далеко...

Словом, нет повода для отчаяния. Разве что - слишком частая канонада там, на юге...

Лейтенант обнаружил, что уже вечность одиноко сидит над чистым листом, не в силах ни закончить предыдущую фразу, ни начать новую, а снаружи воет и воет ветер, и песок - хотя обстрел прекратился - все сыплется и сыплется сверху, образуя холмики вокруг блокнота. Это тяготило, и потому - когда по ступенькам блиндажа торопливо шаркнули шаги, и дверь стукнула, впустив сквозняк и тут же прищемив ему хвост, - лейтенант испытал облегчение.

- Танки... прорвались!.. - выдохнул вбежавший.

Лейтенант обернулся.

У входа топтался солдат - в снегу с головы до ног, точно выпавший из саней Санта Клаус.

Лейтенант улыбнулся метафоре и подумал - мельком - что воин, похоже, из новичков, der Neuberufene, раз его смог напугать случайно прорвавшийся танк. Серьёзный прорыв на их участке невозможен. Слишком грамотно для "иванов" выстроена тут система огня.

Да и сверху - ни звука, свидетельствующего о горячем бое. Вообще - ни звука сверху.

- Ёп... - растерянно сказал вдруг солдат, хлопая заснеженными ресницами, и в следующий миг лейтенант уже рвал из кобуры "вальтер": солдат - валенки, ватные штаны, изодранная фуфайка, перетянутая широким ремнём, - был врагом.

Он тоже вскинул своё оружие, но лейтенант - целя в середину круглого лица, - успел первым.

Отчётливый металлический стук бойка о капсюль.

Осечка.

На второй выстрел времени нет: пистолет-пулемёт "ивана" смотрит прямо в грудь, палец с обломанным ногтем напрягается под спусковой скобой; лейтенант судорожно ищет в памяти лица тех, кого любил в своей недолгой, в общем-то, жизни; он знает, что в смертный миг они всегда тут как тут... - но сейчас его память странно пуста, даже лица матери нет...

- Ёп! - повторяет "иван" с досадой. - Смотри, что сделал, гад...

Он поворачивает оружие так, чтоб лейтенант увидел искуроченный, забитый снегом затвор.

- И ружье изувечил, и ППШ поломал, - жалуется "иван".

Так и подмывает спросить: "Кто?" - такой располагающий у русского тон, - но вместо этого лейтенант приказывает со сталью в голосе:

- Сдавайтесь!
- "Кто-кто"... Ваш блядский танк - вот кто! - в сердцах отвечает "иван" на невысказанный вопрос.
- Вы находитесь в расположении немецкой воинской части. Сдавайтесь!

Лейтенант вдруг с удивлением отмечает странное умиротворение, снизошедшее на него; его смущает явная неуместность - здесь и сейчас - своей воинственности. Как будто блиндаж провалился вдруг куда-то далеко, прочь от войны, и он, лейтенант, это чувствует.

Странно - кажется, ему даже симпатичен этот парень. В сущности, он никогда не испытывал ненависти к русским. Недоверие - да, раздражение от их упрямства - да, иногда - страх... но никогда - ненависть.

Хотя и убивал их уже второй год.

Виноват, поправился лейтенант. Порой я ненавидел. После речей фюрера или рейхсминистра я был очень на них зол. И вчера - после пропажи Конрада.

("Чем больше косяк рыб, - говорил Конрад, - тем он неповоротливее. Его вектор определяет количество особей, избравших то или иное направление. Если какая-либо рыбёшка выбьется из стаи, стадный инстинкт тотчас гонит её назад. Однажды провели эксперимент - одному речному гольяну из стаи удалили передний мозг, отвечающий за реакции объединения. Особи стало безразлично - следует ли она в русле большинства или нет; она решительно плыла туда, куда считала нужным, невзирая - плывут ли за ней другие. И - представляешь? - вся стая плыла следом! Дефект мозга сделал инвалида лидером".)

- Сам сдавайся, - огрызается русский. - Вы в "котле", а не мы.
- Мы вырвемся, - возражает лейтенант, незаметно убирая пистолет.
- Фиг мы вас теперь выпустим, - отвечает русский беззлобно. Кажется, на него тоже подействовала странная атмосфера, воцарившаяся здесь, под землёю.

Он оставляет ненужное более оружие у порога и по-хозяйски проходит к столу. Обозревает.

- Чего празднуем? - спрашивает.
- Рождество, - отвечает лейтенант. Конечно, откуда им знать - они ж сплошь безбожники.
- Рановато, - присвистывает "иван". - Впрочем, ладно.

Машет рукой. Подвигает стул, садится. Смахивает рукавом песок. Снимает и кладёт на столешницу шапку с вишнёво взблескивающей в огне лампы звёздочкой. Расстегивает фуфайку. Достаёт из-за пазухи зелёную фляжку, всю во вмятинах. Встряхивает. Во фляжке булькает.

- Осталось ещё, - лыбится солдат. У него короткий ёжик волос и оттопыренные уши. - Я, только танк сверху проскочил, из снега выкарабкался и первым делом проверил - на месте ли... Ну и хлебнул, ясно. Не каждый день тебя танк утюжит...

Не прекращая рассказа, он достаёт кус чёрного хлеба, бережно завёрнутого в белую тряпицу.

Совсем ещё мальчишка, думает лейтенант. Даже моложе меня.

- Хорошо, что фляжку проверил, а ППШ - забыл, - говорит солдат. - А то пострелял бы... жаль... Ну, за знакомство?

Его и вправду зовут Иван.

Лейтенант закусывает ноздреватым хлебом и называет себя.

- Ты не думай, я не первый месяц воюю, - говорит Иван. - Вот, - он вытаскивает и показывает лейтенанту серебряную кругляшку медали. - И всё в бронебойщиках. Но чтоб, как сегодня, под танк попасть - бог миловал... Ух, и прёте же вы, гады...
- Гады... - повторяет он и удивленно хихикает, поражаясь, как нелепо вдруг звучит здесь привычное слово. И, чтоб загладить неловкость, спрашивает:
- А ты чем до войны занимался-то?

Лейтенант обстоятельно рассказывает про учёбу в университете. Ему удивительно уютно сейчас, с недавним непримиримым врагом, - почти как три года назад, дома, - и он поднимает жестяную кружку.

- С Рождеством!
- С Рождеством.

("Нечего глумиться над рабом привычки, сидящим в человеке, который возбудил в нём привязанность к ритуалу и заставляет держаться за этот ритуал с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения, - говорил Конрад. - Мало вещей более достойных! Клятвы никого не связывают и договоры ничего не стоят, если нет их основы - нерушимых, превратившихся в обряды обычаев".)

- Ух ты! А я вот не успел ума набраться, - сокрушается Иван. - А тоже ведь собирался. В техникум!

Он жил в деревне, и когда началось отступление, его мобилизовали гнать общественный скот на восток. Не хотелось оставлять младших и мать одних (отца призвали в июле), но - приказали... Весной он записался на курсы бронебойщиков. На мандатной комиссии его едва не отправили в лагерь как сына классового врага - кто-то из своих, деревенских, настучал, что его отец - кулак. А батя не был кулаком, он был мельником и сразу по коллективизации отдал мельницу колхозу. Правда, работал-то на ней всё равно сам - лучше в деревне мукомольное дело не знал никто, тем более - не горлопаны с безошибочным "классовым чутьём"...

- Теперь-то мне точно не отвертеться. Я, получается, и позицию оставил, и вроде как в плену был, - горестно разводит руками Иван.

("Крысы, как и пчёлы, узнают "своего" не персонально, а по общему для группы запаху, - говорил Конрад. - Если одного зверька отсадить в отдельный вольер, а через несколько дней вернуть в стаю, то его растерзают как чужака и даже быстрее - поскольку ненависть семьи для него неожиданна, и он не пытается ни бежать, ни защищаться".)

А он не оставлял рубежа. Танк выскочил на их стрелковую ячейку внезапно, под вечер, из пурги, и он лупил в него из ПТРа, да только бесполезно - в гусеницу не попасть из-за снега, а от брони пули отщёлкивались, точно орешки. Это был "T-IV", не "T-III"; "тройку" он бы уконтрапупил, как пить дать! Но он всё равно стрелял до самого конца, метя в смотровой люк механика-водителя, и едва успел нырнуть в окоп, когда стальная махина нависла над ним. Окоп был мелкий, потому что на дне его лежал, заваленный снегом, второй номер расчёта, убитый еще утром, и танк едва не снёс Ивану голову.

Но - обошлось.

Бронебойщик улыбается.

- Очухался, смотрю - ночь уже, вокруг никого... танки где-то тарахтят. У ружья приклад - в щепки, ствол винтом, не повоюешь... Ну и пополз сказать, что фронт прорван... думал - наш блиндаж-то... Мой танк, между прочим, в балке застрял, видать, попал я всё-таки!..

Фронт? Лейтенант удивленно выгибает бровь. Ну и категории! Любому более-менее ветерану ясно, что его окоп - это далеко не весь фронт: ведь существуют, в конце концов, отсечные позиции, вторая и третья линии обороны, подвижные резервы... Правда, русские известны своим пренебрежением к деталям, к нудной кропотливой ежедневной работе - это-то их и губит. Но в данный момент в окружении мы, думает лейтенант. Впервые за три года войны. Может быть, как раз из-за таких вот простаков - наивно полагающих себя лично ответственными за исход крупного сражения? Это глупо, неэффективно... однако, например, фельдмаршал - военный гений! - всё никак не может пробиться сюда сквозь густую канонаду...

Вспомнился лётчик, пленённый ещё на исходе лета. На вопрос, где же их хвалёная отвага, "красный сокол" хмуро отвечал, что сразу после взлёта они ощущают себя трупами.

Теперь их тупоносые истребители нагло снуют над позициями, похожие на хищных крылатых касаток, ведомые уставшими бояться пилотами - единицами, уцелевшими из сотен, - а тогда они, офицеры батальона, с любопытством смотрели с холма, как пикирующие бомбардировщики методично превращают в руины раскинувшийся у реки город.

("Мы не можем полагаться на инстинктивное неприятие убийства сородича; нужно что-то еще, - говорил Конрад. - Заложенные в нас Природой сдерживающие механизмы отстали от нынешних техник убийства, существенно отдаливших жертву от охотника в эмоциональном плане... Представь себе нормального человека, с рычанием бросающегося на ребёнка. Невозможно? А ведь там, в городе, сейчас гибнут сотни детей. На них мечут бомбы психически здоровые, воспитанные люди; почтенные отцы семейств, может быть. А мы - тоже не монстры - наблюдаем сей парадокс достаточно спокойно".

"Война, - угрюмо отвечал лейтенант. - Если они не захотели эвакуировать мирное население - это их проблемы".)

"А где-то в Германии фюрер сейчас пьёт тёплое молоко за Рождество, - думает лейтенант. - На другом краю Земли усатый хитрец поднимает, может быть, бокал с красным вином. Праздник... А мы здесь истребляем друг друга во имя взаимной ненависти чужих, в сущности, нам людей. Хотя - ненавидят ли они друг друга? Тоже вопрос..."

- А ты хорошо по-русски калякаешь, - говорит Иван. - Сразу видно - в университете учился!..

"По-русски? - удивляется лейтенант. - Разве мы говорим по-русски?!"

Иван зевает - широко.

- Подремлю чуток, - говорит. - Мы как двадцатого числа у Мышковой заняли позиции, так всё землю долбили... как камень она. Двое суток подряд, считай! А сегодня с утра - сразу в бой. Не спал почти. Так что - подремлю, а потом я тебя к нашим выведу, чего тебе здесь пропадать-то? У нас в плену хорошо, комиссар говорит... Не то что у вас...

Он роняет голову на исцарапанные руки и тут же засыпает. На его стриженый затылок течет тонкая струйка песка.

"Река Мышкова? - Лейтенант, щурясь, смотрит на карту на стене. - До неё же километров пятьдесят! Не мог же он проползти десятки километров за... за..."

Двадцатое, с холодом в груди думает лейтенант. Они двадцатого вышли на позиции, через двое суток вступили в бой. Двадцать второе. Но сегодня же двадцать пятое!..

Лейтенант осторожно встаёт из-за стола. Пробует опереться на ногу. Нога почти не болит.

"В любом случае, выведу его к нейтральной полосе, - думает лейтенант. - Пусть ползёт к своим. Не знаю, что говорил их комиссар, но у нас Ивану действительно ende".

Позавчера он лично расстрелял двух людоедов из пленных. В их пустых от голода глазах не было ничего человеческого. Точнее - вообще ничего.

Прихрамывая, он выходит из блиндажа в траншею: осмотреться.

"А если поймают? - вдруг шепчет чужой, с гнильцой, голос внутри. - Трибунал, позор... Расстрел!"

"Фиг поймают!" - отвечает лейтенант.

Низкое чёрное, без единого огонька, небо над ним. Даже сигнальные ракеты не взлетают. Свистит ветер. Траншея странно пуста - в оба конца. Лейтенант отчётливо это видит, потому что позиция залита ровным ярким светом, льющимся непонятно откуда.

Лейтенант поднимается на бруствер. Ледяной ветер хлещет в лицо, пробирает до костей, мчит навстречу комья окровавленных бинтов, клочья одежды, чьи-то письма - целые вороха писем, - но это не важно, всё не важно! - потому что впереди, на заснеженном поле, стоит колонна крытых грузовиков с танком во главе. К колонне бредут тёмные силуэты.

Фельдмаршал всё же прорвался, понимает лейтенант. Эвакуация.

Они шли из разных концов степи - повзводно, поротно, поодиночке, молчаливые, безучастные, сгорбившиеся на морозе, - подходили к грузовикам и неуклюже по очереди залезали под брезент. Их было так много, что у машин образовалась толпа; непонятно было, как она поместится в нескольких машинах.

Не было никакой давки, как, например, на аэродроме в Таци: эвакуируемые терпеливо ждали своей очереди - не перетаптываясь даже, никак не пытаясь согреться, - просто стояли, замерев, - и всё.

Они так замёрзли, что даже пар не поднимался от их дыхания.

Из башни танка по пояс высунулся командир. Лица его не разглядеть было - ослепительный свет, заливавший равнину, бил откуда-то из хвоста колонны, и лейтенант видел только тёмный силуэт на фоне световых колец, рисуемых лучами на беспорядочно мечущихся снежинках, - но от офицера исходила столь мощная волна эмоционального притяжения, что лейтенант, точно загипнотизированный, побрёл к колонне - забыв обо всем, не в силах даже смахнуть слёзы, вдруг выступившие на глаза от ветра.

"Неужели сам фельдмаршал? - крутилось где-то на периферии сознания. - Или... да нет, не может быть, но всё же... неужели фюрер лично возглавил прорыв - как обещал?"

Он приблизился, теперь танкист возвышался над ним, точно колосс. Лейтенант по-прежнему не видел лица - только абрис на фоне радужных концентрических кругов от неведомого прожектора - но знал, что танкист смотрит на него.

"Быстрее!" - дёрнул головой танкист.

"Сейчас-сейчас", - одними губами ответил лейтенант. Он споткнулся и оперся - чтоб не упасть - о заиндевелую броню. Показалось вдруг, что кроме командира, за ним ещё кто-то внимательно наблюдает из танка - снизу, через исклёванную бронебойными пулями смотровую щель, - с места мёртвого механика-водителя.

"Как же так, - вдруг всполошился лейтенант, - я, герой Сталинграда, вернусь домой безо всякого трофея?"

И торопливо выковырнул из застрявшей между гусеничных траков рубиновой льдинки (танкист в досаде хлопнул рукой в чёрной перчатке по броневому кольцу командирской башенки) поцарапанную звёздочку.

"Считая человека окончательным подобием Бога, я ошибусь в Боге".

Конрад Лоренц